January 19th, 2019

Перестройка

30 лет фильму "Софья Петровна" (1989).

По одноименной повести Лидии Корнеевны Чуковской, написанной в 1939 году.

Ленинград. Середина 30-х годов. 
Женщина с пустыми от горя глазами поднесла к пламени уголок письма. Бумага, уже успевшая отсыреть, вспыхнула не сразу, сопротивляясь, дымила. Строчка за строчкой обращались в пепел...
«Милая мамочка... как-то ты поживаешь... Все время думаю о вас, м и дорогие...» Пламя вздрогнуло, и вместе с ним вздрогнули буквы: «Следователь Ершов бил меня...» Вскоре пламя объяло весь лист, он начал сворачиваться, сжиматься...
Трагической безысходностью исполнена картина «Софья Петровна». Потрясением тем более сильным, что этот бесстрашный эмоциональный документ своего времени был написан почти одновременно с изображаемыми в нем событиями — в 1939—1940 годах. События происходили, как писала в «Реквиеме» А. Ахматова...
...когда улыбался
Только мертвый, спокойствию рад,
И ненужным привеском болтался
Возле тюрем своих Ленинград.

1937 год ломает тихую, упорядоченную жизнь главной героини этого телефильма, живущей незаметно, поначалу искренне поражающейся каждый раз, когда кто-то из знакомых оказывается очередным «вредителем». Но вот ее сын арестован как «враг народа», и вся жизнь Софьи Петровны, которую увольняют с работы, становится отныне дурным сном, состоящим из бесконечных очередей у ворот тюрьмы, в прокуратуре, мытарств и унижений. До нее наконец потихоньку начинает доходить страшный смысл происходящего вокруг...

=====

Приз жюри и премия за лучшую женскую роль (Анна Каменкова) на XIII Всесоюзном фестивале телефильмов (1989, Душанбе)

======

Фильм можно посмотреть тут:
https://youtu.be/NEfrjTNcWjY

=======

Лекция Дмитрия Быкова о книге "Софья Петровна".

https://youtu.be/tu8BhfmGAd0

=====================

Приглашаю всех в группы «ПЕРЕСТРОЙКА - эпоха перемен»

«Фейсбук»:
https://www.facebook.com/groups/152590274823249/

«В контакте»:
http://vk.com/club3433647

===================









Перестройка

Первая публикация повести Лидии Корнеевны Чуковской "Софья Петровна".

31 год назад - в февральском номере журнала "Нева" за 1988 год - впервые в СССР была опубликована повесть Лидии Корнеевны Чуковской "Софья Петровна".


======

П. Нерлер
Фантастическая явь
Октябрь, , № 10 / 1988 г.


Лидия Чуковская. Софья Петровна. Повесть. «Нева», 1988, № 2


…Ты спроси у моих современниц:
Каторжанок, стопятниц, пленниц,
И тебе порасскажем мы,
Как в беспамятном жили страхе,
Как растили детей для плахи,
Для застенка и для тюрьмы.
(А.А. Ахматова)

«…Но оказалось, что существовали люди, с самого начала поставившие себе задачей не просто выжить, но стать свидетелями».
(Н.Я. Мандельштам)

Повесть Лидии Чуковской «Софья Петровна» была написана в 1939- 1940 годах. Она едва не увидела свет в 1963 году (после отказов «Москвы», «Нового мира» и «Знамени» ее собирался печатать журнал «Сибирские огни», а издательство «Советский писатель» даже запустило рукопись в производство), но лишь теперь, в феврале нынешнего года, ее напечатал журнал «Нева». В этой «типичной» издательской судьбе рукописи нетривиально только одно — время ее написания. В прозе тех лет о сталинском терроре не было сказано, кажется, ни слова.

Повесть прочитывается на одном дыхании, не отпуская от себя, возвращает нас в спертую и ядовитую атмосферу Ленинграда 1936-1937 годов — ежовщины, помноженной на «усердие» Жданова.

Фабула бесхитростная: Софья Петровна Липатова, заведующая машбюро одного из ленинградских издательств, вдова известного врача, одна вырастила сына Николая — талантливого инженера и кристального комсомольца; вдруг Николая арестовывают, приговаривают к десяти годам дальних лагерей, а Софье Петровне приходится бросить любимую работу и претерпеть немало других несчастий; хлопоты о сыне ни к чему не приводят и, как она понимает в финале, ни к чему привести не могли. Все.

Но у повести Л. Чуковской есть свой особый динамизм; властное, все ускоряющееся и все туже сужающееся круговое движение событий подхватывает героиню и по исполинской спирали уносит куда-то вниз. В этот гигантский, абсурдный водоворот, или, точнее, судьбоворот, в любой момент может быть затянуто, засосано, завлечено все, что угодно, — и безо всякой претензии на правовое или хотя бы логическое обоснование. Отсюда то жесткое излучение и реальности, и фантастичности происходящего — сродни антиутопиям Замятина или Оруэлла,- которым заражает эта сугубо реалистическая проза.

Отбрасывая соблазнительные возможности этимологических построений (София — «мудрость», Петр — «камень», Петр Иванович — зашифрованное обозначение органов НКВД в переписке семьи Чуковских и т. д.), ясно видишь что Софья Петровна — это собирательный образ одураченного, нравственно оскопленного человека — простого, изначально порядочного, нормального, но поставленного в нечеловеческие условия существования. Вся уязвимость, бесправность и беззащитность таких людей показана в повести с художественной силой документа.

Такие, как Софья Петровна, люди — трудолюбивые, дисциплинированные, законопослушные — всегда были опорой и основой государства. И от ощущения абсурдности и одновременно какой-то будничности всего того, что на наших глазах происходит с этой женщиной, трагичность ее судьбы неизмеримо возрастает.

В повести зримо передан людоедский оскал сталинизма, цинично полагавшего, что самый эффективный и дешевый — это рабский труд. Сталинская система перестала затруднять себя сортировкой своих жертв на врагов, друзей или, как Софья Петровна, на покорное большинство. (И в этом, кстати, была своя «железная логика»: непредсказуемо — неожиданный выбор жертв провоцировал самых различных людей из их окружения на ту или иную реакцию, с гениальной простотой выявляя социально чуждых — то есть порядочных — людей, которых, в свою очередь, стоило взять на прицел).

Вспомним доведенного почти до безумия героя «Московской улицы» Бориса Ямпольского: он, во всяком случае, отдает себе отчет в постигших его событиях, он их трезво видит и в состоянии оценить самое чудо личного от них избавления. Софья же Петровна — представительница иной, первоначально куда более массовой категории жертв — рабов страха, именем социализма воцарившегося в такой огромной стране. В человека по капле вдавили раба, и, сломив последнее сопротивление ума и совести, раб зажил в парализованной душе человека.

При всем сочувствии к Софье Петровне и ее горю, понимаешь и то, что она не только жертва, не только материал, но еще и соучастник. Эпоха перевоспитала, или, как тогда говорили, перековала ее, превратила в послушный винтик, подготовила к безропотному принятию любой расправы — и над самыми далекими, и над самыми близкими ей людьми. Когда она подходит на улице к жене арестованного врача Кипарисова — коллеги покойного мужа — или вступается за уволенную со службы Наташу Фроленко, ею движет не гражданская смелость, а простое человеческое сочувствие в сочетании с полным непониманием всего происходящего вокруг. Она бы легко воздержалась от обоих поступков, если бы кто-то ее вовремя вразумил, что к чему, то есть объяснил, что они — враги народа и общаться ними опасно для нее самой. Проследим хотя бы за некоторыми витками этой спирали непонимания и страха, слепоты и постепенного прозрения. Первый виток — относительное благополучие Софьи Петровны с сыном в их коммунальной квартире. Здесь на глазах у матери Коля рос и мужал, время от времени огорошивая ее своей социальной зрелостью: «Но, мама, разве это справедливо, чтобы Дегтяренко со своими детьми жил в подвале, а мы в хорошей квартире? Разве это справедливо? Скажи!»

Новый виток — аресты. Вредительство директора издательства Захарова в глазах боготворившей его Софьи Петровны было вещью невероятной, невозможной. Но человек — если он нормален — так устроен, что концы должны сходиться с концами, чтобы хоть какое-то разумное объяснение было. И потому подхватывается «версия» о женщине, сумевшей во «что-то такое» завлечь директора.

Гораздо труднее было с «версией» для следующего оглушительного удара: арестовали Колю! Какая уж тут «версия»! С чувством чуть ли не неловкости за нелепую чужую ошибку пошла Софья Петровна в первый раз на свои бесконечные безнадежные хлопоты. Ведь с ней, с ее сыном даже не ошибка приключилась, чистое недоразумение, опечатка, — может быть, с однофамильцем перепутали. И к людям, в основном женщинам, встречаемым ею в очередях, она поначалу относится несколько свысока, с сочувствием и тенью презрения одновременно. «Воображаю, какое несчастье для матери — узнать, что сын ее — «вредитель», — думала Софья Петровна». И еще долго она не хотела понять то очевидное, что уже давно, быть может, и до арестов, было понятно иным женщинам из очереди на Шпалерной и из других очередей, выстоять которые пришлось Софье Петровне.

И вдруг неожиданно Софья Петровна оказалась на другом конце своего же — противопоставления… Словно эхо собственного голоса,донеслись до ее сознания случайно подслушанные слова соседей: «…Если уж один член семьи в тюрьме — то от остальных всего можно ожидать… Овечка какая невинная нашлась… Нет уж, извините, пожалуйста, зря у нас не сажают. Уж это вы бросьте. Меня же вот не посадят? А почему? Потому что я женщина честная, вполне советская».

Но не просто, не сразу дается прозрение: так, Софья Петровна еще искренне полагает, что Алика исключили из комсомола не за дружбу с ее сыном, а за неуместную его невыдержанность, резкость и т. п.

И, наконец, последний, самый сокрушительный удар. Прокурор сообщил ей, что Коля получил десять лет дальних лагерей: «Сын ваш сознался в своих преступлениях. Следствие располагает подписью. Он террорист и принимал участие в террористическом акте, понятно?»

Принимая это объяснение, Софья Петровна по-прежнему продолжает не понимать сути происходящего. Так же, без понимания, встретил новость Алик, товарищ сына. Он, пытаясь найти хоть какое-то разумное объяснение этой чудовищной ошибке-преступлению, мыслит в стиле той самой эпохи — ищет вредителей: «Знаете, Софья Петровна, я начинаю думать так: все это какое-то колоссальное вредительство. Вредители засели в НКВД — вот и орудуют. Сами они там враги народа… Я теперь одного хотел бы: поговорить с глазу на глаз с товарищем Сталиным. Пусть объяснит мне — как он себе это мыслит?»

Здесь очень легко перейти некую грань и впасть в пафос обличительства, увидеть за глухотой и слепотой Софьи Петровны добровольную жажду слепоты и глухоты. Но в этом плачевном, замешанном на страхе состоянии действительно пребывало абсолютное большинство населения.

Доведенная до отчаяния Наташа Фроленко травится вероналом. Софья Петровна в одиночестве провожает ее гроб на кладбище. Но выполнить последнюю Наташину просьбу — передать в урочный день деньги арестованному Алику она уже не решается. Ее отговорила Кипарисова, объяснив, что дело ее сына могут связать с делом Алика и может получиться «контрреволюционная организация». Разве это не трусость, не предательство верного друга, из-за ее сына попавшего в беду? Нет, все сложнее. Произошла, собственно, переориентация ума на абсурдное, алогичное — и потому верное восприятие этого фантастического мира, и Софья Петровна, еще хранящая рассудок, слушается безумных слов Кипарисовой, подчиняется им, инстинктом чувствуя их необъяснимую правоту.

Скоро и сама Софья Петровна встала на грань помешательства. Всю свою зарплату она тратила на вкусные консервы для будущих продуктовых посылок. Так и не дождавшись хотя бы единственного письма от сына, она начинает вдруг всем рассказывать о якобы полученном ею письме и о Колином скором возвращении.

Но когда от Коли действительно приходит письмо, но совсем другое — пронзительно-страшное, безнадежное, молящее о помощи («…Мамочка, меня бил следователь Ершов и топтал ногами, и теперь я на одно ухо плохо слышу… Мамочка, на тебя вся моя надежда… Мамочка, делай скорее, потому что здесь недолго можно прожить…») — Софья Петровна бросается к той же Кипарисовой. Та, прочитав письмо, уговаривает Софью Петровну не писать никаких заявлений — ради Коли: «За такое заявление по головке не погладят. Ни вас, ни его. Да разве можно писать, что следователь бил? Такого даже думать нельзя, а не только писать. Вас позабыли выслать, а если вы напишете заявление — вспомнят. И сына тоже упекут подальше… А через кого прислано это письмо? А свидетели где? А как доказать? — Она безумными глазами обвела ванную. — Нет уж, ради бога, ничего не пишите». Вернувшись домой, Софья Петровна… сжигает письмо!

Слова Кипарисовой, а главное, строки самого письма окончательно раскрыли ей глаза на тот фантастический мир, в котором она жила. Она наконец поняла, с чем она поневоле имеет дело, — если хотите, по-своему прозрела, как ни дико называть прозрением обретенную оптику кривого зеркала. Ей стало безнадежно ясно, что человеческими, ей доступными способами — очереди, инстанции, письма — она не добьется ничего в этой атмосфере страха и зла. Не сразу, с трудом, но она поняла, что, как ни худо сейчас ей и ее сыну, — может быть еще хуже. И, сжигая письмо, она не рвет с сыном, не предает его (как может показаться с точки зрения нормальных людей), нет, она предупреждает опасность — уничтожает улику, которая может еще больше навредить ему.

«Ноябрь 1939 — февраль 1940, Ленинград» — эти даты под повестью — органическая ее часть, финал. Словно тонкий луч фонариком пробил суконную тяжесть беспросветного времени, став источником исторического оптимизма, которым эта повесть, несмотря ни на что, проникнута. История Софьи Петровны ведь не затерялась, не пропала, чудовищному миражу не дали забыться, не дали кануть в воду. И сделано это не спустя десятилетия, не задним числом, а в самый разгар тех мрачных событий, когда даже было страшно подумать о происходящем, а не то что произнести вслух или записать в тетрадь. И то, что сделано Л. К. Чуковской, иначе, как гражданским подвигом, не назовешь.

Сама Лидия Корнеевна сполна вкусила всю фантастическую явь сталинского террора. Ее муж — крупный физик-теоретик Матвей Петрович Бронштейн — был арестован в августе 1938 года и расстрелян в феврале 1939 года. Л. К. Чуковская прошла через все мытарства, которые выпали на долю Софьи Петровны. «С натуры» списана и ситуация в издательстве, где служила Софья Петровна: прообразом послужил Лендетгиз. Даже фигура мрачного и косноязычного парторга Тимофеева имеет своего прототипа — известного доносчика и провокатора, оклеветавшего многих сотрудников Лендетгиза и ненадолго — в 1937 — 1938 гг. — севшего в кресло главного редактора (он же травил уже арестованных писателей и редакторов в стенгазете и т. п.). Дважды приходили арестовывать и саму Лидию Корнеевну, но, не заставая дома (она уезжала, скрывалась), так и не «довели дело до конца». Особенно интересовались рукописью «Софьи Петровны».

Лишь немногим друзьям могла довериться писательница. Среди них — и Анна Андреевна Ахматова, у которой, как и у Софьи Петровны, отняли сына. Запись об этом чтении в дневнике Л. К. Чуковской за 4 февраля 1940 года сохранила ахматовский отзыв: «Это очень хорошо. Каждое слово — правда». А когда на прощание Лидия Корнеевна поблагодарила: «Спасибо, что вы терпеливо все выслушали», — Ахматова сказала: «Как вам не стыдно! Я плакала, а вы говорите — терпеливо!»

С «дебютом» Лидии Чуковской читатель обрел еще одного истинного собеседника. В мартовском выпуске ежемесячника вопросов и ответов «Собеседник» опубликованы воспоминания Л. Чуковской «Предсмертие» о последних днях М. Цветаевой перед самоубийством в Елабуге. В следующем выпуске того же издания (оно уже стало называться «Горизонт») Лидия Корнеевна опубликовала пропущенные строфы из «Поэмы без героя» и цикл «Черепки» А. Ахматовой. Будем же ждать и торопить появление других произведений Л. К. Чуковской, в том числе ее документального эпоса — дневниковых записей об Анне Ахматовой.

П. Нерлер


=================

Рецензия на книгу М. Кораллова
Надо жить долго
Новый мир, № 11 / 1988 г.


Лидия Чуковская. Софья Петровна. Повесть. «Нева», 1988, № 2

Три года назад Анатолий Бочаров напечатал статью, поразившую статистикой: за сорок лет после победы о Великой Отечественной опубликовано двадцать тысяч полнометражных произведений прозы. Следовательно, по пятьсот в год, по десять в неделю. По одному — на тысячу жертв, если принять округленную и огрубленную (пока нет точной) цифру в двадцать миллионов.

Разумеется, в искусстве дело решается не количеством, а качеством, но ведь количество тоже вовсе не безразлично к масштабу событий, поступающих во владение художнической мысли. Начиная с «великого перелома» на рубеже 30-х и кончая эпохальным переломом середины 50-х, иными словами, за четверть века тюрьма обошлась народам страны никак не дешевле, чем война. Следует, пожалуй, сказать определеннее и резче: гораздо дороже. Историкам и демографам предстоит еще долго спорить о размерах потерь, огрубленно и округленно насчитывающих за четверть века десятки и десятки миллионов. Сколько жепроизведений должнаи моглабы дать литература, осмысляющая трагедию такогомасштаба?Сохраняяпропорциивойны — сотню тысяч. А сколько есть в наличии? Сколько вошло в общественное сознание за годы, отделяющие наши дни от конца трагичнейшей эпохи? Два-три десятка? Просчитаться гораздо легче,чем подсчитать. Но по поводу давней повести Л. Чуковской ошибиться трудно. «Софья Петровна» — первая.Втомсмыслепервая,что мемуарно-художественноеэхособытий, потрясших страну в 30-40-х годах, раздалось в 60-х. Поэтому ключевые строки повести — две последние.В них дана справка о том, где и когда автор начал и завершил труд: ноябрь 1939-го — февраль 1940-го, Ленинград.Традиционнаясправка — три слова, две даты, но какое же пространство и время они вмещают и сколько вопросов ставят перед критикой!

Первый: подвергалась ли повесть позднейшей переработке? Нет, не подвергалась. Субъективно для автора — и объективно для нас — повесть давно уже документ эпохи. Подделывать документы возбраняется. Достоверность Л. Чуковской высокой пробы. Она не только во внимании к приметам быта, например в строках о том, что старенький чемодан был куплен в магазине Гвардейского общества, оттого поврежденная стенка и заклеена иллюстрацией из дореволюционной «Нивы»: декольтированная дама с длинным шлейфом и высокой прической… Достоверность, а точнее — историческая правда, здесь прежде всего в духовном настрое, в напряжении, в «почерке» автора, задача которого — устоять духом под тяжестью драмы, рухнувшей на города и веси.

Появившийся в «Московских новостях» 24 апреля этого года репортаж Аллы Латыниной о встрече с Л. Чуковской озаглавлен: «Писать — это было спасение…». Вдумчивый и серьезный, этот репортаж, ценный уже потому, что имя Л. Чуковской не появлялось у нас в печати шестнадцать лет, побуждает и к солидарности с ним и к полемике.

«Писать — это было спасение»… Но отчего же так мало спаслось и спасалось? Ведь это чудо, что повесть родилась на исходе 30-х. Чтобы чудо свершилось, нужна была не только потребность автора одолеть в себе тот гипноз, который сковывал персонажей повести: и Софью Петровну, и Колю, и Наташу, и Кипарисову. Нужна была личная прикосновенность к общему горю и способность, поднявшись над горем личным, трезво судить ближнего и сострадать ему. Нужнабыла свобода от страха.

Великое это дело — свобода от Великого Страха. Конкретно: где и как пробились ее истоки?

Сначала, наверное, в духовной атмосфере семьи, неотделимой от художественной интеллигенции России. В ощущении святости слова, которое восходит к традициям русской классики.

Чтобы свершилось чудо, надо было одолеть и еще одну преграду преград. Стихи Ахматовой, Мандельштама, как известно, хранились в памяти посвященных и лишь позднее, иной раз гораздо позднее, переносились на бумагу. Но проза, повесть осталась бы только замыслом, не дойди она до школьной тетради. Тетрадочке этой нет цены хотя бы потому, что не сохранились повести, созданные по горячим следам тридцать седьмого. Повесть эта из «края чудес» и по той причине, что она уцелела. Ее взял на хранение Исидор Моисеевич Гликин.

Блокада. В ней зачастую быстрее сгорали те, чей костер мог бы пылать веселым, десятки лет не гаснущим пламенем; ее вы, привыкшие тянуть свою каплю жизни через соломинку, довольствуясь тихим тленьем огарка. Обладавший крепким здоровьем Исидор Гликин погиб в блокаду, но за два дня до смерти передал тетрадь тяжело больной сестре, сердечнице, приговоренной врачами еще в детстве. Чего в этом поступке больше — судьбы или чистой случайности, промысла или предчувствия? Розалия Гликина умирает в середине 50-х, известие о смерти приходит в Москву с опозданием. В старой коммуналке Л. Чуковская задает соседямвопрособимуществепокойной.

— Дакакоетамимущество…Корзина утаких-то,живутгде-тонаПетроградской, фасад облицован кафелем.

В справочном бюро наличие кафеля не учитывается, но Л. Чуковская его отыскала.

— Да какое тамимущество, — сказали в другойкоммуналке. — Тетрадинет.Пожалуйста, убедитесь сами. Лезьте на антресоли, нам возиться в пыли незачем.

На дне корзины под стареньким, но аккуратно сложенным бельишком лежала тетрадь.

А теперь о достоверности историко-психологической. Алла Латынина пишет: «Но совсем не литературная условность это чудом дошедшее из лагеря письмо сына Софьи Петровны, обжигающее безмерностьючеловеческогострадания».

К предпоследней странице повести, где напечатано письмо Николая, и к последней ее странице, где Софья Петровна приходит за советом к Кипарисовой — выполнять ли просьбу сына и писать заявление-жалобу о том, что следователь Ершов топтал ногами,- к этим страницам возвращаешься снова и снова.

Если на одной чаше весов собрать пережитое зеками, а на другой — страдание матерей, то трудно сказать, какая чаша перевесит. Обретенный в те годы личный, а в какой-то мере и накопленный обществом опыт не позволил Л. Чуковской поставить в центр повествования о беде общей, народной судьбу Николая и Алика, поколения сыновей. В повести речь идет о страданиях и безумии матери, воплотивших в себе безумие общества, его страхи, его поруганнуюверу,надежду,любовь…

«Десять лет дальних лагерей» — узнает Софья Петровна после долгих хождений в тюрьму на Шпалерной, в прокуратуру на Чайковского, в военную на Герцена… Но «десять дальних» — это вольная редактура канонической формулы «десять лет без правапереписки»,означавшейрасстрел.Формула, введенная, чтобы вдовы и матери, узнававшие приговор, не падали в обморок, не устраивали истерик у окошек и в кабинетах, чтобы, вводя в вены родичам и друзьям приговоренных наркотик надежды, спускать на тормозах реакцию против повальных расстрелов. Родичи и друзья поняли — если поняли! — это гораздо позднее, когда десятилетие осталось позади. На исходе 30-х стандартный приговор воспринимался, как правило, буквально. Так понимала его в предвоенную пору и Л. Чуковская. И потому допустила возможность получения письма. Достроив на нем сюжет, позволиласебе под занавес «литературу».

Говоря строго, исключать такую возможность полностью нет оснований. Когда, разведя пары, «И. С.» набрал скорость и под колеса состава попадали не десятки, а сотни тысяч (сэкономим слово «миллионы»), то кто же вправе отвергнуть случай, столько раз посрамлявший, бывало, и закон и закономерность? Их со счетов тоже не сбросишь. Предположим, что листок Николая дошел.

Однако пройдя свой первый круг, ставший, возможно, последним, Николай Липатов был обречен потерять долагерную наивность. Здесь же, в письме, еще чувствуется дотюремный мальчик, жалующийся матери (быть может, сосланной тоже в дальние края), что на одно ухо (после допросов Ершова) плохо теперь слышит… Той достоверности, которой с первых страниц покорила повесть, здесь, на мой вполне субъективный взгляд, недостает. И великое это счастье, что недостает такой тюремно-лагерной печати. Она появилась бы, пройди Л. Чуковская дорогами Николая Липатова.

Где, однако,гарантия, что в этом случае появилась бы повесть?

Придя к раздавленной страхом Кипарисовой, которой назавтра предстояло отправиться в ссылку, Софья Петровна вынуждена согласиться с ней: надо молчать. Не только жаловаться — даже думать нельзя, что следователь избивал Николая. Ведь Колю упекут подальше. Через кого он прислал письмо? Как доказать, что Ершов избивал?

Да, но сжечь-то Колино письмо для матери равносильно самосожжению. Отречению от сына и от себя самой. Отказу от последней надежды.

Безгранично горе матери, отдавшей сына войне. Безутешно горе матери, потерявшей сына из-за тяжелой болезни, стихийного бедствия. Погибни Николай на войне, от обвала в горах, сердечного приступа — Софье Петровне было бы легче…

В 1962 году «Софью Петровну» отверг «Новый мир». Естественно. Тогдашний лимит журнала приходилось экономить, как шагреневую кожу. В 1963 году «Советский писатель» отказался печатать принятую и одобренную «Софью Петровну» — приближались застойные времена…

Когда-то Корней Иванович Чуковский бросил шутливую и ставшую крылатой фразу: трудно войти в литературу, еще труднее в ней удержаться, самое трудное — в ней остаться. Переведенная на множество языков, «Софья Петровна» входит теперь в литературу родную, отечественную. И повесть в ней останется. Можно спорить, в каком качестве: литературного произведения или документа, — но в том, что останется, сомнений нет.

М. Кораллов









Из комментариев в Фейсбуке.

Лев Алейник:

Спасибо за перепечатку статьи моего друга очень давнего и дорогого Павла Нерлера (Полян), основателя Мандельштамовского Общества, инициатора и воплотителя создания и установки памятников великому русскому поэту, угробленному вампиром Сталиным. А с великой Лидией Корневной особая история. В их "Чуковский дом" на улице. Горького я вхож стал с осени1972-го (жил на той "главной" улице выше несколькими кварталами) и на их дачу в Переделкино. Очень доверительно и близко дружил с Люшей - её дочерью, обменивались самиздатом (я и друзья его размножали). Там конечно и разговаривать было невозможно - все прослушивались вплоть до "унитазного кряхтения". И мы порой гуляли по нашему Бродвею, конечно оглядываясь с стараясь быть не подслушанными. Ясно: одно неверное слово, движение не туда и ушлют туда куда Макар телят не ганивал. Счастлив что много и о многом довелось говорить и с нею (близко дружила с Солженицыным и второй женой его Натальей и меня ввела в этот круг) и с её мамой. У Л.К. было полное неприятие всяких диктофонов-блокнотов, слепла она очень быстро и ничего не стоило её обмануть - незаметно записывать, ничто - кроме дурацкой... совести. Эх же и дурак жалею теперь ужасно, и надо было поступиться "этим атавизмом", но - не вернёшь. Как только стало можно в СССР - стал о них писать. А когда началось неприличие с дачей в Переделкино (её желали бонзы превратить в форменный бордель, тн "Дом творчества писателей") был я уже в штате страшно боевой тогда ежедневной и большой "Строительной газеты" всесоюзной, Горбачев ее весьма ценил и статус очень поднял. Так понятно, что устроил я через печать сечу битву без оглядки что вышибут меня из нее. Но главный редактор мой земляк и к тому ещё и сокурсник-близкий друг дяди моего Шаров Леонтий Демьянович дал мне карт-бланш и тоже сильно рисковал своим высоким положением и местом работы. Мы провели долгую кампанию, помогали и коллеги из других СМИ - и победили гидру. Лидию Корневену даже наградили в ельцинские времена, и опубликовал свои восторги я и дифирамбы в Москве. В Париже ("Русская мысль", где давно и много сотрудничал). В нескольких иных изданиях... Какое она была чудо в разговоре - великое наслаждение испытывал, просто "мозги растопыривались". Помнить и ценить и перечитывать... Вечная, вечная благодарная память!








Перестройка

Рецензии на книгу Чуковской "Софья Петровна".

Поэль Карп
«Рубежи личного опыта»
Книжное обозрение, № 20 / 13 мая 1988 г.


Л. Чуковская «Софья Петровна» («Нева», №2)


Судьба Софьи Петровны Липатовой уместилась на сорока трех журнальных страницах, однако запечатлела эпоху. Во имя постижения этой эпохи – переломных тридцатых годов- куда чаще создаются широкие полотна с государственными деятелями, полководцами, видными учеными и, вообще, знатными и особенными людьми. Писатели ныне принялись за анализ минувшего. Удивляться не приходится. В России так отродясь и было, и литература опережала, а подчас и заменяла, и философию, и правоведение, и историческую науку.

Не приходится удивляться и тому, что доктора иторических наук ополчаются не только на мелкие погрешности литераторов, но и на то, что романы и пьесы не обходятся – подумать только – без художественного вымысла. Профессиональные историки подобны Юпитеру, который тоже гневался, когда бывал виноват. Не пренебрегай они своим прямым делом, не исчезай из поля зрения читателей протоколы партийных съездов, съездов Советов, Пленумов ЦК, статьи ведущих деятелей двадцатых-тридцатых годов и прочие документы той поры, начиная с газет, или хотя бы книги, все это добросовестно пересказывающие, интерес читателей ко многим нынешним новинкам, возможно, и поубавился бы.

Но на повести Лидии Чуковской «Софья Петровна» это никак бы не сказалось. Здесь действуют не исторические персонажи, а обыкновенные заурядные люди, которым великий вождь, встав у штурвала корабля, предназначил быть «винтиками», и которые радостно приняли эту участь.

Писательская манера Чуковской достаточно традиционна. Обозначив вереницу людей во всем разнообразии их взаимоотношений друг с другом и с эпохой, Чуковская повествует о происходящем без гнева, заботясь вроде бы лишь о том, чтобы в пересказе уцелели не только поступки и события, но и мысли, и чувства людей, их уверенность в себе и восторг, с которым они неслись навстречу гибели. Спокойный, объективный стиль не акцентирует наивность или ограниченность сознания героев, как это бывало, скажем, у Добычина, каким-то краем на Чуковскую повлиявшего. Здесь наивность героев естественна, их наивность растет из ощущения ими справедливости предшествовавших событий.

Вдова успешно практиковавшего врача поступает на службу не только от нужды, она сердцем принимает справедливость порядка, при котором все должны трудиться. Тем более всей душой принимает новый порядок ее сын Николай. Он объясняет матери, сколь правомерно уплотнение – то, что они живут уже не в трех комнатах, как при отце, а вдвоем в бывшей детской. Что уж говорить о директоре издательства, где служит Софья Петровна, или о тамошнем парторге. Они для Софьи Петровны – столпы новой жизни, ее творцы и носители. Парторга она, правда, чуть побаивается, но на директора Захарова глядит с восхищением.

И хоть не сильна Софья Петровна в понимании роли МОПР, хоть немецкие фашисты ее не занимают, у нее душа теплеет от того, что в день Восьмого марта ей, беспартийной труженице, партийная организация и местком преподносят цветы, и она ставит их на письменный стол сына рядом с бюстом Сталина.

Вера в мудрость товарища Сталина для любого из героев нерушима, она просто не обсуждается. Даже и в трудный наставший вскоре час лишь один из них обращается к образу великого вождя с сомнением, да и то лишь затем, тобы узнать у товарища Сталина «как он себе все это мыслит?». Софья Петровна с истинным рвением работает в должности зав. машбюро. Ее сын, с третьего курса посланный в Свердловск, на завод, где не хватает инженеров, с тем чтобы доучиваться заочно, не только не сетует, но трудясь на новом месте как подвижник, разрабатывает метод изготовления долбяков Феллоу, необходимых для нарезания шестеренок, и вскоре его портрет публикует «Правда».

Ничего другого Софья Петровна вокруг не замечает, и если лучшую машинистку Наташу Фроленко упорно не принимают в комсомол, то и этому есть объяснение – она дочь полковника и бывшего домовладельца, то есть «из буржуазной семьи», а «подлые фашисткие наймиты, убившие товарища Кирова», не выкорчеваны еще по всей стране». Мир кажется Софье Петровне понятным, она и сын ведут себя на своих местах как должно, а великий Сталин мудро указывает каждому его место и назначение. Софья Петровна особенно любила портрет, где Сталин сидит с девочкой на руках.

И вот благолепие разламывается. После убийства Кирова вдруг выслали соученицу по гимназии, преподававшую французский, — сын Коля объясняет, что надо очистить город от ненадежного элемента. Теперь арестован сослуживец мужа, хороший врач. Уже идут процессы над теми, кто в дни революции был в числе ее руководителей, и Софья Петровна убеждена, что «эти негодяи хотели убить родного Сталина». А на службе арестован сперва зав. типографией, потом директор, а какое-то время спустя и парторг, только что директора разоблачавший и занявший его место. И Софья Петровна чистосердечно верит, что все они виновны. Поскольку теоретически любой отдельный человек и в самом деле может оказаться злоумышленником, она не задается вопросом, сколь вероятно, чтобы злоумышленников вдруг обнаружилось такое множество разом, да еще именно среди тех, кто входил в революционное движение, когда причастность к нему давала лишь тяготы, а не льготы.

И когда берут ее сына, она все равно не ищет происходящему общего объяснения. Она убеждена, что произошла ошибка. В данном конкретном случае. С ее сыном. И больше ни с кем другим. Она выстаивает длинные очереди к тюремному окошку на Шпалерной или к прокурору, искренне убежденная, что рядом с ней стоят родственники воистину виновных, и только у нее одной незаслуженное несчастье – ошибка. И после, когда арестовывают ближайшего друга ее сына, от него не отрекшегося, когда кончает с собой уволенная машинистка, которую прежде всего лишь не брали в комсомол, Софья Петровна еще свято верит, что сверху видней, что на все есть резон, и только с ее любимым Колей вышло недоразумение.

При этом сама она долго ведет себя, как подобает честному человеку. Она вступается за уволенную, она разговаривает с женами арестантов, сочувствуя им. Она всего лишь не сопоставляет друг с другом факты, живущие в сознании порознь. Уже и приятель сына приходит к мысли, что там, в тюрьме, все такие же виновные, как Коля, уже и машинистка Наташа признается: «Я не могу разобраться в настоящем моменте Советской власти», а Софья Петровна по-прежнему живет лишь личным опытом. Она готова искать причины печальной ошибки в чем угодно, даже в горячности Алика, за сына вступившегося. Единственное, о чем у нее и мысли нет, это о том, что погубить сына могли как раз его успехи, ставившие в невыгодное положение других работников. Собственная честность для нее залог честности всех других, снизу доверху.

И здесь на поверхность выходит самое, пожалуй, существенное. Прежде Софья Петровна в общих вопрсоах целиком полагалась на мудрость товарища Сталина, а как ей вести себя в обиходе, решала сама. Между тем граница между личным и общественным стирается. Тому, кто верит в предуказанную мудрость общественного, приходится сообразовывать с ним каждый личный шаг, и вот уже вполне приличная Софья Петровна не считает своим долгом снести в тюрьму деньги товарищу сына, выстаивавшему с ней не одну очередь в ту же тюрьму. А когда выясняется, что никакой ошибки не было, что сын оклеветан и побоями принужден признаться в террористическом замысле, когда от сына неведомым путем доходит письмо, где он, все еще полный веры в официальную справедливость, умоляет мать обратиться куда следует, честная, приличная Софья Петровна, вдова почтенного врача, сжигает письмо и растаптывает пепел, чтобы никуда уже не обращаться. Конечно, она боится не так за себя, как за сына, но ведь он сообщает, что там, где она сейчас, долго не проживешь, а чтобы еще раз попытать судьбу, предъявлять письмо отнюдь не обязательно. Но Софья Петровна капитулирует, не способная схватиться за последний, пусть невероятный, шанс на спасение, хотя бы просто ради сознания, что сделано все возможное. А ведь и в те страшные годы находились сотни тысяч людей, не оставлявших, пусть и совершенно напрасные попытки спасти ближних, и потоки писем и заявлений шли по всем правительственным адресам, начиная с дорогого Иосифа Виссарионовича, дирижировавшего казнями безвинных.

Я вспоминаю это не затем, чтобы очернить Софью Петровну, и уж, конечно, не затем, чтобы, как торопятся нынче иные, объявить, что она сама и виновата в гибели сына, и, вообще, жертвы сами во всем виноваты. Нет, Софья Петровна Чуковской не виновница, даже не соучастница, а именно жертва. Тем более важно понять, что с ней.

Ни о чем так часто нынче не говорят, как о морали и о том, что надо жить по совести. Надо помогать родителям и заботиться о детях, надо не лгать, не красть, не убивать. А между тем и не под столь тяжким прессом, как давивший на Софью Петровну, порой и сами проповедники бросают на произвол судьбы детей и родителей, лгут, крадут и убивают, не щадят никого и ничего. А призывы к нравственности становятся все громче, поскольку безнравственность ведь и в самом деле отвратительна.

Не берут во внимание лишь то, что в самом укладе жизни, как она есть, слишком многое побуждает к безнравственности. Охотно говорят о расшатывающихся устоях семьи, а не припомнят, что и в пору, когда развод был мучителен, у разводящихся с осужденными затруднений не было, отречение от арестанта поощрялось, хотя некрасовские «Русские женщины» учили вроде бы другому! Или гневно осуждают оставляющих новорожденного в роддоме – поступок и впрямь неприглядный, но не вспоминают, кто такое изобрел, кто учредил закон, наперед подбивающий женщину девять месяцев носить ребенка, чтобы потом ради скудеющего народонаселения передать его непосредственно государству. Наши моралисты все выговаривают развращенным, не задумываясь о том, что их развратило и продолжает развращать.

В тридцать шестом году, незадолго перед тем, как была написана «Софья Петровна», МХАТ показал «Любовь Яровую» К. Тренева. Героиня разоблачала мужа, белого офицера, пробравшегося в штаб красных. Еланская в заглавной роли была предельная правдива и ни на миг не побуждала думать, что муж ей дороже всего на свете. Очаровательной героине были дороги другие ценности, и она блестяще демонстрировала новое понимание семьи, тогда еще только утверждавшееся. Рядом с Любовью Яровой Софья Липатова расширяет знание эпохи. Про Софью Петровну не скажешь, что общественное для нее выше личного. Ничего дороже сына для нее нет. И все же отношение к общественному и у Софьи Петровны деформирует нравственные понятия, пусть не так сильно, как у Любови Яровой.

Софья Петровна испытывала сладостное чувство, видя слово «Родина» написанным с большой буквы, но не задумывалась, что же от увеличения буквы улучшается в реальной жизни родной земли и земляков. Она как бы наперед передоверяла судьбу родины другим, не берегла своего голоса. А в итоге не уберегла и личную порядочность. Ведь нравственность — понятие общественное, и уберечь ее в одиночку удается лишь тому, кто самостоятельно определяет свое отношение к нравственным понятиям современников, осознает сущность их морали. Желанное возрождение нравственности не обойдется без осмысления нравов общества и того, что эти нравы формирует. На этот счет не стоит строить себе иллюзии.

Ах, я вовсе не думаю, что подымись Софья Петровна хоть в мыслях над личными впечатлениями, она спасла бы сына и разобралась в происходящем. Нет, не спасла бы и не разобралась, да еще и себя бы погубила. Но она – и таких людей было тоже немало, хоть в повести они возникают лишь на периферии, — хотя бы не сочла происшедшее с сыном лишь ошибкой, поняла бы, что страшное происходит не просто с Колей, но с родиной, пусть не слишком и разумея, что с ней.

Рьяные защитники былого и поныне ведь не могут объяснить, почему меры и действия, считавшиеся в бурные революционные дни чрезвычайными (ЧК – ведь значит «чрезвычайная комиссия»), в мирные дни, когда новая власть укрепилась, стали обыденными и массовыми. Что говорить, виноват Сталин, виноваты его верные соратники, товарищи Молотов, Ворошилов, Каганович, Жданов, Ежов, а потом Берия, Маленков и прочие. Но как все же им такое удалось, да еще в стране, недавно пережившей великую революцию, в ходе которой народ учился сам определять свою судьбу?

Повесть Лидии Чуковской отчасти на этот вопрос отвечает. Она анатомирует механизмы разрушения нравственности в обыкновенном человеке, не в палаче, а в жертве. И оказывается, что самый могучий среди этих механизмов – сосредоточение на личной практике, личном опыте, своем шестке. Но нравственность уцелевает лишь там, где достает духа обращать ее критерии ко всему, что совершается в обществе и от его имени. Бездумно доверяясь готовым формулам, по первичному смыслу даже и прекрасным, передоверяя другим суждение о добре и зле, человек теряет нравственное чувство. Раз уж личные взаимоотношения людей так или иначе сопрягаются с взаимоотношениями каждого из них с обществом, без осознания нравственного долга перед другим человеком.

Ленинские слова о том, что каждая кухарка должна уметь управлять государством, для многих означают, что кухарку не заказано сделать министром. Между тем смысл их иной: кухарка, и оставаясь кухаркой, не должна чересчур полагаться на министров, ей следует наравне с другими гражданами самолично участвовать в управлении государством, в общественной жизни, и хотя бы сознавать происходящее в ней, чего Софья Петровна как раз и не делала. И вот мы безмерно сочувствуем Софье Петровне, всем сердцем ее жалеем, постигаем ее трагический переход от полного доверия в незнании к совершенному отчаянию в знании, и все же отшатываемся от нее.

Очень кстати «Нева» познакомила советского читателя с почти полвека назад написанной повестью. Она актуальнее многих нынешних. Ведь, чтобы жить иначе, чтобы перестройка удалась, преодолеть придется не только жестокие команды Сталина, но и беспрекословную доверчивость Софьи Петровны. Да без Софьи Петровны и Сталину не так бы легко удалось усмирить революцию и подменить вдохновленную ею свободу плодотворных начинаний безапелляционным всеведением государства.

Поэль Карп
Г. Ленинград