ed_glezin (ed_glezin) wrote,
ed_glezin
ed_glezin

Categories:

Первая публикация повести Лидии Корнеевны Чуковской "Софья Петровна".

31 год назад - в февральском номере журнала "Нева" за 1988 год - впервые в СССР была опубликована повесть Лидии Корнеевны Чуковской "Софья Петровна".


======

П. Нерлер
Фантастическая явь
Октябрь, , № 10 / 1988 г.


Лидия Чуковская. Софья Петровна. Повесть. «Нева», 1988, № 2


…Ты спроси у моих современниц:
Каторжанок, стопятниц, пленниц,
И тебе порасскажем мы,
Как в беспамятном жили страхе,
Как растили детей для плахи,
Для застенка и для тюрьмы.
(А.А. Ахматова)

«…Но оказалось, что существовали люди, с самого начала поставившие себе задачей не просто выжить, но стать свидетелями».
(Н.Я. Мандельштам)

Повесть Лидии Чуковской «Софья Петровна» была написана в 1939- 1940 годах. Она едва не увидела свет в 1963 году (после отказов «Москвы», «Нового мира» и «Знамени» ее собирался печатать журнал «Сибирские огни», а издательство «Советский писатель» даже запустило рукопись в производство), но лишь теперь, в феврале нынешнего года, ее напечатал журнал «Нева». В этой «типичной» издательской судьбе рукописи нетривиально только одно — время ее написания. В прозе тех лет о сталинском терроре не было сказано, кажется, ни слова.

Повесть прочитывается на одном дыхании, не отпуская от себя, возвращает нас в спертую и ядовитую атмосферу Ленинграда 1936-1937 годов — ежовщины, помноженной на «усердие» Жданова.

Фабула бесхитростная: Софья Петровна Липатова, заведующая машбюро одного из ленинградских издательств, вдова известного врача, одна вырастила сына Николая — талантливого инженера и кристального комсомольца; вдруг Николая арестовывают, приговаривают к десяти годам дальних лагерей, а Софье Петровне приходится бросить любимую работу и претерпеть немало других несчастий; хлопоты о сыне ни к чему не приводят и, как она понимает в финале, ни к чему привести не могли. Все.

Но у повести Л. Чуковской есть свой особый динамизм; властное, все ускоряющееся и все туже сужающееся круговое движение событий подхватывает героиню и по исполинской спирали уносит куда-то вниз. В этот гигантский, абсурдный водоворот, или, точнее, судьбоворот, в любой момент может быть затянуто, засосано, завлечено все, что угодно, — и безо всякой претензии на правовое или хотя бы логическое обоснование. Отсюда то жесткое излучение и реальности, и фантастичности происходящего — сродни антиутопиям Замятина или Оруэлла,- которым заражает эта сугубо реалистическая проза.

Отбрасывая соблазнительные возможности этимологических построений (София — «мудрость», Петр — «камень», Петр Иванович — зашифрованное обозначение органов НКВД в переписке семьи Чуковских и т. д.), ясно видишь что Софья Петровна — это собирательный образ одураченного, нравственно оскопленного человека — простого, изначально порядочного, нормального, но поставленного в нечеловеческие условия существования. Вся уязвимость, бесправность и беззащитность таких людей показана в повести с художественной силой документа.

Такие, как Софья Петровна, люди — трудолюбивые, дисциплинированные, законопослушные — всегда были опорой и основой государства. И от ощущения абсурдности и одновременно какой-то будничности всего того, что на наших глазах происходит с этой женщиной, трагичность ее судьбы неизмеримо возрастает.

В повести зримо передан людоедский оскал сталинизма, цинично полагавшего, что самый эффективный и дешевый — это рабский труд. Сталинская система перестала затруднять себя сортировкой своих жертв на врагов, друзей или, как Софья Петровна, на покорное большинство. (И в этом, кстати, была своя «железная логика»: непредсказуемо — неожиданный выбор жертв провоцировал самых различных людей из их окружения на ту или иную реакцию, с гениальной простотой выявляя социально чуждых — то есть порядочных — людей, которых, в свою очередь, стоило взять на прицел).

Вспомним доведенного почти до безумия героя «Московской улицы» Бориса Ямпольского: он, во всяком случае, отдает себе отчет в постигших его событиях, он их трезво видит и в состоянии оценить самое чудо личного от них избавления. Софья же Петровна — представительница иной, первоначально куда более массовой категории жертв — рабов страха, именем социализма воцарившегося в такой огромной стране. В человека по капле вдавили раба, и, сломив последнее сопротивление ума и совести, раб зажил в парализованной душе человека.

При всем сочувствии к Софье Петровне и ее горю, понимаешь и то, что она не только жертва, не только материал, но еще и соучастник. Эпоха перевоспитала, или, как тогда говорили, перековала ее, превратила в послушный винтик, подготовила к безропотному принятию любой расправы — и над самыми далекими, и над самыми близкими ей людьми. Когда она подходит на улице к жене арестованного врача Кипарисова — коллеги покойного мужа — или вступается за уволенную со службы Наташу Фроленко, ею движет не гражданская смелость, а простое человеческое сочувствие в сочетании с полным непониманием всего происходящего вокруг. Она бы легко воздержалась от обоих поступков, если бы кто-то ее вовремя вразумил, что к чему, то есть объяснил, что они — враги народа и общаться ними опасно для нее самой. Проследим хотя бы за некоторыми витками этой спирали непонимания и страха, слепоты и постепенного прозрения. Первый виток — относительное благополучие Софьи Петровны с сыном в их коммунальной квартире. Здесь на глазах у матери Коля рос и мужал, время от времени огорошивая ее своей социальной зрелостью: «Но, мама, разве это справедливо, чтобы Дегтяренко со своими детьми жил в подвале, а мы в хорошей квартире? Разве это справедливо? Скажи!»

Новый виток — аресты. Вредительство директора издательства Захарова в глазах боготворившей его Софьи Петровны было вещью невероятной, невозможной. Но человек — если он нормален — так устроен, что концы должны сходиться с концами, чтобы хоть какое-то разумное объяснение было. И потому подхватывается «версия» о женщине, сумевшей во «что-то такое» завлечь директора.

Гораздо труднее было с «версией» для следующего оглушительного удара: арестовали Колю! Какая уж тут «версия»! С чувством чуть ли не неловкости за нелепую чужую ошибку пошла Софья Петровна в первый раз на свои бесконечные безнадежные хлопоты. Ведь с ней, с ее сыном даже не ошибка приключилась, чистое недоразумение, опечатка, — может быть, с однофамильцем перепутали. И к людям, в основном женщинам, встречаемым ею в очередях, она поначалу относится несколько свысока, с сочувствием и тенью презрения одновременно. «Воображаю, какое несчастье для матери — узнать, что сын ее — «вредитель», — думала Софья Петровна». И еще долго она не хотела понять то очевидное, что уже давно, быть может, и до арестов, было понятно иным женщинам из очереди на Шпалерной и из других очередей, выстоять которые пришлось Софье Петровне.

И вдруг неожиданно Софья Петровна оказалась на другом конце своего же — противопоставления… Словно эхо собственного голоса,донеслись до ее сознания случайно подслушанные слова соседей: «…Если уж один член семьи в тюрьме — то от остальных всего можно ожидать… Овечка какая невинная нашлась… Нет уж, извините, пожалуйста, зря у нас не сажают. Уж это вы бросьте. Меня же вот не посадят? А почему? Потому что я женщина честная, вполне советская».

Но не просто, не сразу дается прозрение: так, Софья Петровна еще искренне полагает, что Алика исключили из комсомола не за дружбу с ее сыном, а за неуместную его невыдержанность, резкость и т. п.

И, наконец, последний, самый сокрушительный удар. Прокурор сообщил ей, что Коля получил десять лет дальних лагерей: «Сын ваш сознался в своих преступлениях. Следствие располагает подписью. Он террорист и принимал участие в террористическом акте, понятно?»

Принимая это объяснение, Софья Петровна по-прежнему продолжает не понимать сути происходящего. Так же, без понимания, встретил новость Алик, товарищ сына. Он, пытаясь найти хоть какое-то разумное объяснение этой чудовищной ошибке-преступлению, мыслит в стиле той самой эпохи — ищет вредителей: «Знаете, Софья Петровна, я начинаю думать так: все это какое-то колоссальное вредительство. Вредители засели в НКВД — вот и орудуют. Сами они там враги народа… Я теперь одного хотел бы: поговорить с глазу на глаз с товарищем Сталиным. Пусть объяснит мне — как он себе это мыслит?»

Здесь очень легко перейти некую грань и впасть в пафос обличительства, увидеть за глухотой и слепотой Софьи Петровны добровольную жажду слепоты и глухоты. Но в этом плачевном, замешанном на страхе состоянии действительно пребывало абсолютное большинство населения.

Доведенная до отчаяния Наташа Фроленко травится вероналом. Софья Петровна в одиночестве провожает ее гроб на кладбище. Но выполнить последнюю Наташину просьбу — передать в урочный день деньги арестованному Алику она уже не решается. Ее отговорила Кипарисова, объяснив, что дело ее сына могут связать с делом Алика и может получиться «контрреволюционная организация». Разве это не трусость, не предательство верного друга, из-за ее сына попавшего в беду? Нет, все сложнее. Произошла, собственно, переориентация ума на абсурдное, алогичное — и потому верное восприятие этого фантастического мира, и Софья Петровна, еще хранящая рассудок, слушается безумных слов Кипарисовой, подчиняется им, инстинктом чувствуя их необъяснимую правоту.

Скоро и сама Софья Петровна встала на грань помешательства. Всю свою зарплату она тратила на вкусные консервы для будущих продуктовых посылок. Так и не дождавшись хотя бы единственного письма от сына, она начинает вдруг всем рассказывать о якобы полученном ею письме и о Колином скором возвращении.

Но когда от Коли действительно приходит письмо, но совсем другое — пронзительно-страшное, безнадежное, молящее о помощи («…Мамочка, меня бил следователь Ершов и топтал ногами, и теперь я на одно ухо плохо слышу… Мамочка, на тебя вся моя надежда… Мамочка, делай скорее, потому что здесь недолго можно прожить…») — Софья Петровна бросается к той же Кипарисовой. Та, прочитав письмо, уговаривает Софью Петровну не писать никаких заявлений — ради Коли: «За такое заявление по головке не погладят. Ни вас, ни его. Да разве можно писать, что следователь бил? Такого даже думать нельзя, а не только писать. Вас позабыли выслать, а если вы напишете заявление — вспомнят. И сына тоже упекут подальше… А через кого прислано это письмо? А свидетели где? А как доказать? — Она безумными глазами обвела ванную. — Нет уж, ради бога, ничего не пишите». Вернувшись домой, Софья Петровна… сжигает письмо!

Слова Кипарисовой, а главное, строки самого письма окончательно раскрыли ей глаза на тот фантастический мир, в котором она жила. Она наконец поняла, с чем она поневоле имеет дело, — если хотите, по-своему прозрела, как ни дико называть прозрением обретенную оптику кривого зеркала. Ей стало безнадежно ясно, что человеческими, ей доступными способами — очереди, инстанции, письма — она не добьется ничего в этой атмосфере страха и зла. Не сразу, с трудом, но она поняла, что, как ни худо сейчас ей и ее сыну, — может быть еще хуже. И, сжигая письмо, она не рвет с сыном, не предает его (как может показаться с точки зрения нормальных людей), нет, она предупреждает опасность — уничтожает улику, которая может еще больше навредить ему.

«Ноябрь 1939 — февраль 1940, Ленинград» — эти даты под повестью — органическая ее часть, финал. Словно тонкий луч фонариком пробил суконную тяжесть беспросветного времени, став источником исторического оптимизма, которым эта повесть, несмотря ни на что, проникнута. История Софьи Петровны ведь не затерялась, не пропала, чудовищному миражу не дали забыться, не дали кануть в воду. И сделано это не спустя десятилетия, не задним числом, а в самый разгар тех мрачных событий, когда даже было страшно подумать о происходящем, а не то что произнести вслух или записать в тетрадь. И то, что сделано Л. К. Чуковской, иначе, как гражданским подвигом, не назовешь.

Сама Лидия Корнеевна сполна вкусила всю фантастическую явь сталинского террора. Ее муж — крупный физик-теоретик Матвей Петрович Бронштейн — был арестован в августе 1938 года и расстрелян в феврале 1939 года. Л. К. Чуковская прошла через все мытарства, которые выпали на долю Софьи Петровны. «С натуры» списана и ситуация в издательстве, где служила Софья Петровна: прообразом послужил Лендетгиз. Даже фигура мрачного и косноязычного парторга Тимофеева имеет своего прототипа — известного доносчика и провокатора, оклеветавшего многих сотрудников Лендетгиза и ненадолго — в 1937 — 1938 гг. — севшего в кресло главного редактора (он же травил уже арестованных писателей и редакторов в стенгазете и т. п.). Дважды приходили арестовывать и саму Лидию Корнеевну, но, не заставая дома (она уезжала, скрывалась), так и не «довели дело до конца». Особенно интересовались рукописью «Софьи Петровны».

Лишь немногим друзьям могла довериться писательница. Среди них — и Анна Андреевна Ахматова, у которой, как и у Софьи Петровны, отняли сына. Запись об этом чтении в дневнике Л. К. Чуковской за 4 февраля 1940 года сохранила ахматовский отзыв: «Это очень хорошо. Каждое слово — правда». А когда на прощание Лидия Корнеевна поблагодарила: «Спасибо, что вы терпеливо все выслушали», — Ахматова сказала: «Как вам не стыдно! Я плакала, а вы говорите — терпеливо!»

С «дебютом» Лидии Чуковской читатель обрел еще одного истинного собеседника. В мартовском выпуске ежемесячника вопросов и ответов «Собеседник» опубликованы воспоминания Л. Чуковской «Предсмертие» о последних днях М. Цветаевой перед самоубийством в Елабуге. В следующем выпуске того же издания (оно уже стало называться «Горизонт») Лидия Корнеевна опубликовала пропущенные строфы из «Поэмы без героя» и цикл «Черепки» А. Ахматовой. Будем же ждать и торопить появление других произведений Л. К. Чуковской, в том числе ее документального эпоса — дневниковых записей об Анне Ахматовой.

П. Нерлер


=================

Рецензия на книгу М. Кораллова
Надо жить долго
Новый мир, № 11 / 1988 г.


Лидия Чуковская. Софья Петровна. Повесть. «Нева», 1988, № 2

Три года назад Анатолий Бочаров напечатал статью, поразившую статистикой: за сорок лет после победы о Великой Отечественной опубликовано двадцать тысяч полнометражных произведений прозы. Следовательно, по пятьсот в год, по десять в неделю. По одному — на тысячу жертв, если принять округленную и огрубленную (пока нет точной) цифру в двадцать миллионов.

Разумеется, в искусстве дело решается не количеством, а качеством, но ведь количество тоже вовсе не безразлично к масштабу событий, поступающих во владение художнической мысли. Начиная с «великого перелома» на рубеже 30-х и кончая эпохальным переломом середины 50-х, иными словами, за четверть века тюрьма обошлась народам страны никак не дешевле, чем война. Следует, пожалуй, сказать определеннее и резче: гораздо дороже. Историкам и демографам предстоит еще долго спорить о размерах потерь, огрубленно и округленно насчитывающих за четверть века десятки и десятки миллионов. Сколько жепроизведений должнаи моглабы дать литература, осмысляющая трагедию такогомасштаба?Сохраняяпропорциивойны — сотню тысяч. А сколько есть в наличии? Сколько вошло в общественное сознание за годы, отделяющие наши дни от конца трагичнейшей эпохи? Два-три десятка? Просчитаться гораздо легче,чем подсчитать. Но по поводу давней повести Л. Чуковской ошибиться трудно. «Софья Петровна» — первая.Втомсмыслепервая,что мемуарно-художественноеэхособытий, потрясших страну в 30-40-х годах, раздалось в 60-х. Поэтому ключевые строки повести — две последние.В них дана справка о том, где и когда автор начал и завершил труд: ноябрь 1939-го — февраль 1940-го, Ленинград.Традиционнаясправка — три слова, две даты, но какое же пространство и время они вмещают и сколько вопросов ставят перед критикой!

Первый: подвергалась ли повесть позднейшей переработке? Нет, не подвергалась. Субъективно для автора — и объективно для нас — повесть давно уже документ эпохи. Подделывать документы возбраняется. Достоверность Л. Чуковской высокой пробы. Она не только во внимании к приметам быта, например в строках о том, что старенький чемодан был куплен в магазине Гвардейского общества, оттого поврежденная стенка и заклеена иллюстрацией из дореволюционной «Нивы»: декольтированная дама с длинным шлейфом и высокой прической… Достоверность, а точнее — историческая правда, здесь прежде всего в духовном настрое, в напряжении, в «почерке» автора, задача которого — устоять духом под тяжестью драмы, рухнувшей на города и веси.

Появившийся в «Московских новостях» 24 апреля этого года репортаж Аллы Латыниной о встрече с Л. Чуковской озаглавлен: «Писать — это было спасение…». Вдумчивый и серьезный, этот репортаж, ценный уже потому, что имя Л. Чуковской не появлялось у нас в печати шестнадцать лет, побуждает и к солидарности с ним и к полемике.

«Писать — это было спасение»… Но отчего же так мало спаслось и спасалось? Ведь это чудо, что повесть родилась на исходе 30-х. Чтобы чудо свершилось, нужна была не только потребность автора одолеть в себе тот гипноз, который сковывал персонажей повести: и Софью Петровну, и Колю, и Наташу, и Кипарисову. Нужна была личная прикосновенность к общему горю и способность, поднявшись над горем личным, трезво судить ближнего и сострадать ему. Нужнабыла свобода от страха.

Великое это дело — свобода от Великого Страха. Конкретно: где и как пробились ее истоки?

Сначала, наверное, в духовной атмосфере семьи, неотделимой от художественной интеллигенции России. В ощущении святости слова, которое восходит к традициям русской классики.

Чтобы свершилось чудо, надо было одолеть и еще одну преграду преград. Стихи Ахматовой, Мандельштама, как известно, хранились в памяти посвященных и лишь позднее, иной раз гораздо позднее, переносились на бумагу. Но проза, повесть осталась бы только замыслом, не дойди она до школьной тетради. Тетрадочке этой нет цены хотя бы потому, что не сохранились повести, созданные по горячим следам тридцать седьмого. Повесть эта из «края чудес» и по той причине, что она уцелела. Ее взял на хранение Исидор Моисеевич Гликин.

Блокада. В ней зачастую быстрее сгорали те, чей костер мог бы пылать веселым, десятки лет не гаснущим пламенем; ее вы, привыкшие тянуть свою каплю жизни через соломинку, довольствуясь тихим тленьем огарка. Обладавший крепким здоровьем Исидор Гликин погиб в блокаду, но за два дня до смерти передал тетрадь тяжело больной сестре, сердечнице, приговоренной врачами еще в детстве. Чего в этом поступке больше — судьбы или чистой случайности, промысла или предчувствия? Розалия Гликина умирает в середине 50-х, известие о смерти приходит в Москву с опозданием. В старой коммуналке Л. Чуковская задает соседямвопрособимуществепокойной.

— Дакакоетамимущество…Корзина утаких-то,живутгде-тонаПетроградской, фасад облицован кафелем.

В справочном бюро наличие кафеля не учитывается, но Л. Чуковская его отыскала.

— Да какое тамимущество, — сказали в другойкоммуналке. — Тетрадинет.Пожалуйста, убедитесь сами. Лезьте на антресоли, нам возиться в пыли незачем.

На дне корзины под стареньким, но аккуратно сложенным бельишком лежала тетрадь.

А теперь о достоверности историко-психологической. Алла Латынина пишет: «Но совсем не литературная условность это чудом дошедшее из лагеря письмо сына Софьи Петровны, обжигающее безмерностьючеловеческогострадания».

К предпоследней странице повести, где напечатано письмо Николая, и к последней ее странице, где Софья Петровна приходит за советом к Кипарисовой — выполнять ли просьбу сына и писать заявление-жалобу о том, что следователь Ершов топтал ногами,- к этим страницам возвращаешься снова и снова.

Если на одной чаше весов собрать пережитое зеками, а на другой — страдание матерей, то трудно сказать, какая чаша перевесит. Обретенный в те годы личный, а в какой-то мере и накопленный обществом опыт не позволил Л. Чуковской поставить в центр повествования о беде общей, народной судьбу Николая и Алика, поколения сыновей. В повести речь идет о страданиях и безумии матери, воплотивших в себе безумие общества, его страхи, его поруганнуюверу,надежду,любовь…

«Десять лет дальних лагерей» — узнает Софья Петровна после долгих хождений в тюрьму на Шпалерной, в прокуратуру на Чайковского, в военную на Герцена… Но «десять дальних» — это вольная редактура канонической формулы «десять лет без правапереписки»,означавшейрасстрел.Формула, введенная, чтобы вдовы и матери, узнававшие приговор, не падали в обморок, не устраивали истерик у окошек и в кабинетах, чтобы, вводя в вены родичам и друзьям приговоренных наркотик надежды, спускать на тормозах реакцию против повальных расстрелов. Родичи и друзья поняли — если поняли! — это гораздо позднее, когда десятилетие осталось позади. На исходе 30-х стандартный приговор воспринимался, как правило, буквально. Так понимала его в предвоенную пору и Л. Чуковская. И потому допустила возможность получения письма. Достроив на нем сюжет, позволиласебе под занавес «литературу».

Говоря строго, исключать такую возможность полностью нет оснований. Когда, разведя пары, «И. С.» набрал скорость и под колеса состава попадали не десятки, а сотни тысяч (сэкономим слово «миллионы»), то кто же вправе отвергнуть случай, столько раз посрамлявший, бывало, и закон и закономерность? Их со счетов тоже не сбросишь. Предположим, что листок Николая дошел.

Однако пройдя свой первый круг, ставший, возможно, последним, Николай Липатов был обречен потерять долагерную наивность. Здесь же, в письме, еще чувствуется дотюремный мальчик, жалующийся матери (быть может, сосланной тоже в дальние края), что на одно ухо (после допросов Ершова) плохо теперь слышит… Той достоверности, которой с первых страниц покорила повесть, здесь, на мой вполне субъективный взгляд, недостает. И великое это счастье, что недостает такой тюремно-лагерной печати. Она появилась бы, пройди Л. Чуковская дорогами Николая Липатова.

Где, однако,гарантия, что в этом случае появилась бы повесть?

Придя к раздавленной страхом Кипарисовой, которой назавтра предстояло отправиться в ссылку, Софья Петровна вынуждена согласиться с ней: надо молчать. Не только жаловаться — даже думать нельзя, что следователь избивал Николая. Ведь Колю упекут подальше. Через кого он прислал письмо? Как доказать, что Ершов избивал?

Да, но сжечь-то Колино письмо для матери равносильно самосожжению. Отречению от сына и от себя самой. Отказу от последней надежды.

Безгранично горе матери, отдавшей сына войне. Безутешно горе матери, потерявшей сына из-за тяжелой болезни, стихийного бедствия. Погибни Николай на войне, от обвала в горах, сердечного приступа — Софье Петровне было бы легче…

В 1962 году «Софью Петровну» отверг «Новый мир». Естественно. Тогдашний лимит журнала приходилось экономить, как шагреневую кожу. В 1963 году «Советский писатель» отказался печатать принятую и одобренную «Софью Петровну» — приближались застойные времена…

Когда-то Корней Иванович Чуковский бросил шутливую и ставшую крылатой фразу: трудно войти в литературу, еще труднее в ней удержаться, самое трудное — в ней остаться. Переведенная на множество языков, «Софья Петровна» входит теперь в литературу родную, отечественную. И повесть в ней останется. Можно спорить, в каком качестве: литературного произведения или документа, — но в том, что останется, сомнений нет.

М. Кораллов









Из комментариев в Фейсбуке.

Лев Алейник:

Спасибо за перепечатку статьи моего друга очень давнего и дорогого Павла Нерлера (Полян), основателя Мандельштамовского Общества, инициатора и воплотителя создания и установки памятников великому русскому поэту, угробленному вампиром Сталиным. А с великой Лидией Корневной особая история. В их "Чуковский дом" на улице. Горького я вхож стал с осени1972-го (жил на той "главной" улице выше несколькими кварталами) и на их дачу в Переделкино. Очень доверительно и близко дружил с Люшей - её дочерью, обменивались самиздатом (я и друзья его размножали). Там конечно и разговаривать было невозможно - все прослушивались вплоть до "унитазного кряхтения". И мы порой гуляли по нашему Бродвею, конечно оглядываясь с стараясь быть не подслушанными. Ясно: одно неверное слово, движение не туда и ушлют туда куда Макар телят не ганивал. Счастлив что много и о многом довелось говорить и с нею (близко дружила с Солженицыным и второй женой его Натальей и меня ввела в этот круг) и с её мамой. У Л.К. было полное неприятие всяких диктофонов-блокнотов, слепла она очень быстро и ничего не стоило её обмануть - незаметно записывать, ничто - кроме дурацкой... совести. Эх же и дурак жалею теперь ужасно, и надо было поступиться "этим атавизмом", но - не вернёшь. Как только стало можно в СССР - стал о них писать. А когда началось неприличие с дачей в Переделкино (её желали бонзы превратить в форменный бордель, тн "Дом творчества писателей") был я уже в штате страшно боевой тогда ежедневной и большой "Строительной газеты" всесоюзной, Горбачев ее весьма ценил и статус очень поднял. Так понятно, что устроил я через печать сечу битву без оглядки что вышибут меня из нее. Но главный редактор мой земляк и к тому ещё и сокурсник-близкий друг дяди моего Шаров Леонтий Демьянович дал мне карт-бланш и тоже сильно рисковал своим высоким положением и местом работы. Мы провели долгую кампанию, помогали и коллеги из других СМИ - и победили гидру. Лидию Корневену даже наградили в ельцинские времена, и опубликовал свои восторги я и дифирамбы в Москве. В Париже ("Русская мысль", где давно и много сотрудничал). В нескольких иных изданиях... Какое она была чудо в разговоре - великое наслаждение испытывал, просто "мозги растопыривались". Помнить и ценить и перечитывать... Вечная, вечная благодарная память!








Tags: ! - История Перестройки, ! - Книги Перестройки, 1988
Subscribe

Posts from This Journal “! - Книги Перестройки” Tag

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments